на Главную страницу
КОМАНДИРЫ
КОНТАКТЫ
КОРАБЛИ
История_Соловецкой_Школы_ЮНГОВ
Другие Школы и ЮНГИ
Вид Рейнгольд Карлович
Вид Рейнгольд Карлович , военная молодость
из сборника "Соловецкие юнги":
Вспоминает Вид Рейнгольд Карлович :
Давно это было, но запомнилось крепко.
В Черемушкинском военкомате меняли военные билеты.
Просматривая новый, я обнаружил, что на странице с пунктом
«Участие в боевых действиях...» отсутствует запись.
Пришлось указать выдававшему билет молоденькому
лейтенанту, что в предыдущем такая запись была.
Он смерил меня скептическим взглядом и изрек:
«Когда это Вы успели повоевать? Год рождения
1928 не призывался».
Лейтенант источал уверенность
в своей бдительности: поймал, мол, желавшего примазаться к чужой славе. Каюсь, ответил чиновничку довольно грубо, задела меня его безапелляционность. Понятно, инцидент завершился в мою пользу, и мы принесли друг другу извинения.
Рассказываю об этом только потому, что,
придя домой, вдруг написал большое стихотворение о флоте.
В нем были такие закольцовывающие строчки:
Давно учеба и работа
Пришли на смену флотским будням,
Но наше званье — юнга флота-
Мы никогда не позабудем.
В нем все, что в юности хотелось:
Стремленье к подвигу и скромность,
И молодой задор, и смелость,
И жизни будущей огромность,
Святое чувство патриота,
Стальная воля добровольца,
Сознанье долга комсомольца В неброском званье — юнга флота.
Может быть, написано излишне эмоционально и возвышенно.
Не поэт я, что поделаешь! Однако за одно могу
поручиться — искренне.
Не знаю, как у кого, а у меня Школа юнг и флот
оставили на всю жизнь какое — то, не устыжусь
высокопарности, радостное ощущение.
Конечно,
ностальгия по юности присуща каждому.
Да и старослужащие в те времена относились к нам,
салажатам, как старшие братья:
ни о каких
неуставных отношениях (в плохом смысле) мы и
слыхом не слыхивали. Но дело здесь, видимо,
не в ностальгии, а в чем — то другом,
чего словами и не выскажешь.
Вся жизнь советского общества настраивала
тогда молодежь, подростков в том числе,
на особый патриотический лад,
пожалуй, ныне не слишком — то и понятный.
У меня были и свои причины рваться на действующий флот.
Корабли и матросскую жизнь боготворил с детства,
морскими рассказами буквально зачитывался.
Старшие братья моей бабушки по матери служили
на знаменитом революционном «Потемкине»,
чем я очень гордился, наконец, выросшие в
Севастополе мои мать и дядя, где служил,
а потом работал грузчиком дед, вроде
бы указывали мне ясную дорогу.
Но, пожалуй, наиболее веской причиной была та,
о которой долгое время стоило помалкивать.
В известном году репрессировали отца, Вида Карла Карловича,
и его старшего брата Густава, разумеется, за то,
что они, якобы, служили многим разведкам.
Жившие в России со времен Екатерины Второй датчане,
числившиеся в органах, конечно же, немцами,
на энкавэдистский взгляд очень подходили на роль шпионов.
Значит, мать моя носила клеймо «жены врага народа»,
а я, соответственно, его сына.
Не стану перечислять все беды, неожиданно
свалившиеся на наши головы, но об одной,
самой тяжелой, не могу умолчать.
Когда началась эвакуация, а жили мы в Краматорске
Сталинской области, маме не дали место
в уходивших на восток нескольких заводских эшелонах
с оборудованием и людьми. Ну, не дали бы — и черт с ними,
руководителями, «шибко» любившими бдеть.
Так нет же! Какая — то сволочь, чтобы не выразиться
крепче, язвительно заявила маме: «Зачем бежите,
Анна Григорьевна, ведь ваши же идут, встречайте».
Сказануть такое женщине, отец которой был партизаном
гражданской войны, русским, ударником труда на этом
же заводе, пусть даже жене «врага народа»,
бесспорно, значило нанести ей тягчайшее оскорбление.
О выходке этого негодяя я узнал только в конце
пятидесятых годов после его смерти (и реабилитации отца):
мама боялась, что я отомщу ему и сломаю себе жизнь.
В эвакуацию мы все равно уехали с другим заводом,
Новокраматорским; мамин брат, Николай, подпольно
взял нас в свою теплушку.
Для поступления в Школу юнг военкомат требовал справку
о согласии родителей. Честно говоря,
я боялся сказать об этом дома:
думал, слез не оберешься. Почти так оно и было,
но, в конце концов, после долгого молчания мама
тихо произнесла: «Иди, сынок, докажи, что мы не те,
за кого нас принимают иногда».
А бабушка посмотрела на меня удивленно,
будто первый раз увидела, и, как всегда,
высказалась образно: «И куды воно, такэ малэ, пидэ?
Що ж цэ робыться?»
Тогда мне не дано было понять, сколько
горечи они вложили в эти слова!
Юношеский восторг от согласия родных затмил все.
На Урале, в г. Орске, заводское оборудование
некуда было ставить: станки работали прямо
на берегу реки в палатках, и вскоре немалую
часть спасенного производственного добра
вместе с людьми перебросили под Москву в молодой
г. Электросталь, где пустовали цеха. За неимением
там жилплощади мы поселились в соседнем Ногинске.
Пропущенный из — за эвакуации шестой класс я здесь
и окончил. Помню, с каким трепетом ожидал лета
сорок третьего года.
О Школе юнг на Соловецких
островах уже слышал, но в первый набор не успел.
Зато в августе вместе с десятью ребятами из
Ногинска попал во второй набор.
Ко времени моего отъезда на флот
на фронте пропал без вести мой двоюродный брат
Борис, с которого я брал пример как со старшего.
Архангельск, где будущим юнгам предстояло начать
флотскую жизнь, встретил нас хмурым, ветреным днем,
бараками со сплошными нарами без каких — либо
признаков постелей в полуэкипаже на 2 — й лесобирже
им. Молотова, страшным столпотворением молодых
ребят (их во множестве призвали на Северный флот
и Беломорскую флотилию из только что
освобожденных Орловской, Курской и Белгородской областей
) и денно и нощно кормящей эту ватагу столовой.
Попасть в Школу юнг было не просто:
предстояло снова проходить строгую медицинскую комиссию,
потом комиссию техническую (определявшую степень
грамотности) и мандатную.
На последней парня
долго допрашивали смершевцы, кто он, откуда,
кто родители и т.д.
Дурацкий вопрос «был
ли в оккупации» тоже обязательно присутствовал.
Шутки шутками, но в основном здесь и разыгрывались
маленькие трагедии.
Мой товарищ Славка Остроумов из Электростали
выскочил от глазного врача со слезами на глазах:
«Не взяли по зрению», — еле выговорил он.
Рядом сидел некто Коля Уваркин из Павловского Посада
Московской области. «А я комиссию прошел,
но уже хочу домой», — как — то совсем
по — детски захныкал мальчишка.
«А вы махнитесь документами, благо фотокарточек нет»,
— пришла мне «счастливая» мысль.
Так и сделали.
Остроумов под новым именем поехал в Школу,
а Уваркин с его документами — домой.
Со мною же случай произошел еще хлеще. В очереди
на мандатную комиссию парень, сокрушаясь, рассказывал,
что, как ни старался упрашивать, не взяли,
ибо репрессирован дед.
Хорошо помню — меня как
молнией ударило! Первый раз в жизни меня заставляли
идти на большой обман. Желание попасть в Школу
пересилило, и на вопрос «кто мой отец» спокойно,
глядя спрашивавшему в глаза, ответил:
«Латышский инженер, умер, к сожалению, перед войной».
Поверили, о чем я ни разу не пожалел! Когда же
после войны мой обман вскрылся,
и на комсомольском собрании стали меня
стыдить, ответил коротко:
«Вы попробовали
бы сказать правду». Отделался строгим
выговором с предупреждением.
Вспоминаю это не для того, чтобы бросить тень на те
времена. Так было — и всё. Куда от жизни денешься!
Я отчетливо понимал: с моим именем и отчеством
во время войны с немецкими фашистами вызываю законные
подозрения. Обидно было. Но ни на кого не обижался.
Готов поклясться.
Однажды в полуэкипаже нас повели в баню,
выходя из которой мы обнаружили, что вместо
цивильной одежды надеваем военно — морскую форму.
Правда, большинству она, скажем, не совсем
подходила по росту, стояла «коробом»,
ленточки на бескозырках отсутствовали,
кажется, и ремней не доверяли.
Но мальчишки были в восторге.
Свидетельствую это как участник события.
Ей — богу, не помню, где я достал
ленточку с надписью «северный флот», стер
«ненужные» буквы и до самых Соловков щеголял
с надписью «верный».
Сегодня смешно, да? А тогда ходил на полном серьезе.
Потом юнгам выдали ленточки с бантиками,
вместо болтающихся на ветру концов.
Из Архангельска мы шли на двух военных кораблях и
чувствовали себя матросами, потихоньку грызя
«сухой паек», состоящий из хлеба и концентрата
пшенной каши, твердой, как камень.
На вторые сутки в обрамлении небольших
живописных Заяцких островов из моря сказочным
видением поднялся Кремль.
Полуэкипажная
вольница
кончилась, надо было привыкать к новой
жизни, решительно обрубавшей детские шалости.
Настала пора быть взрослыми.
По прибытии набор разделили на два батальона:
первые три роты ушли в лесной поселок Савватьево, второй
батальон, в который входила и моя 5 — я рота мотористов,
остался в Кремле. Юнги первого набора, готовившиеся
к экзаменам, по — братски потеснились, и вновь прибывшие
бок о бок жили с ними Почти месяц.
Эта, казалось бы, бытовая неурядица имела, безусловно,
положительные последствия.
Они практически показывали нам, как стать юнгами флота:
учили школьным порядкам, дисциплине, сплоченности,
серьезному отношению к овладению своей будущей
специальностью. До сих пор я благодарен им,
что научили выше собственных интересов почитать
честь школы и своего, пусть и невысокого, звания.
Весь учебный отряд Северного флота, располагавшийся
тогда на Соловках, знал: юнг лучше не трогать
, над мальчиками с бантиками на бескозырках лучше
не шутить.
Простой пример:
мы питались на камбузе вместе
с другими школами и, естественно, дежурили там по очереди.
Когда наступал наш черед, раздаточные окна
облепляли обучавшиеся в школах оружия, электромеханической
и объединенной с унизительными просьбами дать добавки.
«Юнга, усыпь кашки», — клянчили оголодавшие в оккупации
орловчане, куряне, белгородцы. Считалось позором,
чтобы юнга вел себя подобным образом.
Стырить лишний бачок с кашей на свой стол считалось
доблестью, просить — никогда.
О работоспособности юных моряков ходили легенды.
Мы учились десять часов в сутки, и еще два часа
после ужина в классе или учебном кабинете,
разумеется под присмотром командира смены
(25 человек), занимались самоподготовкой.
Особенно
любимой была хохма заведующего береговым хозяйством
мичмана по фамилии Морской:
«Дайте мне лошадь
или пару юнг». Надо сказать, учились мы упорно
и с удовольствием. Ну а уж пройти морским строем,
не спеша, враскачку, твердо печатая шаг,
с хорошей песней считалось одной из наших
обязанностей.
Случались, конечно, и минуты разрядки, немного
свободного времени тоже выдавалось. Начальник
моторного цикла инженер — капитан третьего ранга Клоков
запомнился тем, что, повышая свой бас
на конце слов, говаривал уставшим ребятам:
«Юнги, здесь не пансион благородных девиц, где
надо внушать, что рано с мальчиками гулять
не положено, дабы чего не вышло».
Провинившемуся на уроке он обычно объявлял:
«Идите, доложите командиру роты, что
Вы шерстью обросли». Взыскание было обеспечено.
Саша Кудряшев умел спать с открытыми глазами,
и я внимательно следил, чтобы на уроке вовремя
его разбудить.
Боря Шляпин в переменах здорово
бил чечетку на учебном столе. Ваня Силин из
г. Асбеста всегда готов был поднять зубами
за ремень любого желающего.
Любили мы лазить по Кремлю, испещренному
выцарапанными на стенах надписями политзаключенных,
наших предшественников на Соловках:
«Здесь сидели невиновные...» или: «Передайте на
волю...» Иногда находили спрятанные
в камнях жалобные письма.
Молчали,
конечно, об этом, не зная, как реагировать.
Учили в Школе юнг, надо подчеркнуть, основательно.
Предметов было много, так как наряду с общим образованием,
полагаю, примерно за семь, а то и восемь классов
, преподавалось много специальных.
В нашей роте особенно любимыми считались те,
что связаны с двигателями внутреннего сгорания,
и морская практика.
Особенно увлекся я флажным
семафором и не постесняюсь утверждать, что к концу
занятий овладел им на уровне хорошего сигнальщика.
Причем, работал одинаково по общепринятой и
черноморской системам; моряки знают, что это
означает.
Мой напарник, Виктор Хрущев,
к великому сожалению уже покойный,
никогда не отказывался поработать.
А вот светом писал я медленно:
азбуку Морзе знал хорошо, а рука на ключе
подводила. Думаю, радист бы из меня не вышел.
Начальник Школы юнг, боевой моряк и очень добрый человек,
капитан первого ранга Авраамов пользовался
непререкаемым авторитетом. Его книга «Шлюпочное дело»
была любимым учебником — так ясно и просто было
в ней все изложено. Его сменил тоже прекрасный моряк,
капитан первого ранга Садов, но юнги, видимо,
больше уважали прежнего. Наши преподаватели,
старшины и командиры рот кроме теплых слов ничего
не заслуживали.
Через год я окончил Школу по первому разряду
с отличием и получил право выбирать флот.
Надо ли объяснять, почему выбрал Северный.
Наконец — то сбылась мечта воевать на
торпедном катере — к чему усердно готовился,
— служить среди безумно храбрых,
бесшабашных ребят, ходивших в бой,
как на праздник, с улыбками и прибаутками.
Как я был горд, что мне доверили один из
трех двигателей! Забыл сказать,
что попал на американский
торпедный катер «Хиггинс»
с двигателями «Паккард»,
входивший во 2 — й дивизион
Печенгской Краснознаменной ордена
Ушакова первой степени бригады
торпедных
катеров.
О чем не стыдно вспоминать? Да о многом.
Был не хуже других, участвовал во всех передрягах,
куда посылали мой катер,
ни разу не подвел его мой мотор,
обязанности свои, включая замещение
должности (по штату я заменял пулеметчика
левой турели), старался выполнять образцово.
Взятие норвежского Киркенеса,
высадка разведчиков Северного
флота в тыл противника там же,
в Норвегии, поединки катера с
немецкими самолетами, встреча
и охрана конвоев союзников, спасение моряков
с торпедированных немецкими подводными
лодками
судов, наконец, выходы в ночь
«на свободную охоту»— все было
и закончилось благополучно.
Но переживал, что
не привелось участвовать
в главном деле — торпедной атаке,
за что славили нашего брата и давали ордена.
Чего греха таить — хотелось! Опоздал.
Петсамо и Киркенес были взяты,
некуда немцам было вести свои
конвои.
К тому же, вроде бы воевал,
а живого фашиста в глаза не видел.
Более того, не разрешалось нам,
мотористам (или как нас в
шутку называли, маслопупами,
а мы верхнюю команду — рогалями)
, во время боевого похода шляться
по палубе. В лучшем случае,
обстановку мотористы видели,
тайком приоткрывая машинный люк — кап.
Так что, самые сильные впечатления
от войны у меня связаны с совершенно
неистовыми бомбежками в Донбассе,
на Дону и особенно в Сталинграде
в начале ноября сорок первого года,
когда эвакуировались.
Торпедники — северяне потопили,
если мне не изменяет память, 78 фашистских судов
и военных кораблей, пустили на дно не
одну тысячу немецких солдат и офицеров.
Последние 5 кораблей были потоплены при мне,
но другими катерами. Однако и враги были хорошими
моряками.
На Севере довольно смело шныряли
их подводные лодки и тоже топили корабли из
американо — английских конвоев и наши,
советские.
Как говорится, на моих глазах
был торпедирован эскадренный миноносец
«Разъяренный», два огромных сухогруза и
наш «большой охотник».
Людей спасали как могли, и однажды с командирского
вельбота сняли американского капитана, бросившего
свой торпедированный, но не утонувший, а лишь
сильно сдиферентовавший на корму сухогруз. В Мурманск
его привели советские корабли. На вопрос, как он мог
так поступить, капитан спокойно ответил:
«У президента судов много, а жизнь у меня одна».
Оказалось также, что он еще заботился о получении
полной суммы страховки, оговоренной определенными
условиями.
Может быть, сегодня это не удивит,
но тогда...
Потом союзники, ставшие недругами,
потребовали вернуть им большие корабли,
а торпедные катера вывести из состава флота и утопить.
Линкор «Архангельск», крейсер «Мурманск»,
эскадренные миноносцы отвели в Англию,
торпедные катера перегнали в Архангельск
и на той же лесобирже, где был полуэкипаж,
вытащили на берег.
На Северном флоте началась,
как мы шутили, массовая безработица.
Почему — то
запрет на дальнейшее использование многих иностранных
кораблей не коснулся американских «больших охотников»
и тральщиков.
Я попал в спецкоманду,
которая перебазировала родную Школу юнг с
Соловков в Кронштадт, а затем дослуживал
дизелистом на тех же охотниках. «Прогулялся»
по Северному морскому пути на Обь, Енисей
и Лену, охраняя доставшиеся СССР по
репарациям немецкие суда типа река — море,
чуть не утонул во время урагане, настигшего
мой небольшой корабль у острова Колгуева
(три сухогруза и танкер таки пошли на дно
в нашем караване, а мы самоотверженно
спасли всех людей с них).
В общем, служба имела достойное завершение,
и летом 1949 года я был демобилизован.
Вернувшись в Краматорск, устроился в автогараж
металлургического завода и стал усиленно
готовиться к поступлению сразу в девятый
класс школы рабочей молодежи.
Нелегко было, но упущенное догнал за год,
получил серебряную медаль и в 1952 году
уехал поступать в Московский университет.
Жизнь казалась прекрасной, но ее портило одно
обстоятельство.
Мой двоюродный брат, старшина Николай Игонин,
умер в госпитале, не дождавшись возвращения,
а мама жила в одной квартире с его родителями.
Тетя, глядя на меня, часто тихонько плакала, а мне
было так неловко, будто виноват, что вернулся живой.
Уверен, не один я испытал это чувство какой-то непонятной
вины, но избавиться от него не удавалось.
В МГУ им. М.В. Ломоносова собеседование с медалистами
шло обычным путем. Приняли меня благосклонно
(пришел, разумеется, в форме и с медалями),
много вопросов не задавали, и вдруг... голос:
«Учтите, у него ведь отец репрессирован».
Неужели
не примут? Но тут спокойный вопрос декана
философского факультета профессора Гагарина:
«Доцент... (фамилию помню, но промолчу),
где Вы были во время войны?» — «Я-в Куйбышеве»,
— понял тот неприязненную усмешку.
— «А этот мальчик был на фронте».
И, обращаясь ко мне: «Идите, Вы приняты».
Меня, хотя и неудачно, укололи еще раз.
Так и окончил университет «сыном врага народа».
К слову, жена моя, окончившая институт на два года
раньше и работавшая на авиазаводе экономистом цеха,
тоже претерпела немало неприятностей, пока я не
получил справку о реабилитации отца. Режимное
предприятие, а она, исконно русская, москвичка
с чистой анкетой, нашла за кого выходить замуж!
Хорошо, что подлость мы с ней умели воспринимать
как непроходимую глупость.
Моя послеуниверситетская биография сложилась,
как ныне говорят, непросто. Учили нас в
основном по Сталину, а после ХХ съезда
мы оказались виновными.
В дипломах нам хотели
написать «культпросветработник»
и дали распределение:
«заведующий
избой — читальней», разумеется,
в окраинных деревнях. Много порогов мы
обили, дипломы и распределение отвергли.
Наконец, «власти» согласились написать
нам дурацкую квалификацию: «философ».
Год я
зарабатывал, где мог, в основном грузчиком,
не имея работы по специальности.
Благодарю Всевышнего, что сподобил
меня постепенно уйти в журналистику.
Тяжело, правда, было взбираться по
ее скользкой лестнице.
Получали мы с женой мало, одевались неважно,
питались кое — как, ютились в малюсенькой
проходной комнатке. И, представьте, были счастливы!
Молодые, полные сил, веры в светлое будущее,
любящие друг друга до самозабвения, смотрящие
на мир оптимистически. Не приукрашенный это «портрет»!
Нас не смущало отсутствие модной одежды, разносолов
и деликатесов на столе, который заменяла фанера
на стопке студенческих книг. Всему, что дают
пресловутые «блага жизни», мы предпочитали театры,
концерты, вечера в консерватории, походы по музеям,
вылазки на природу, полные жизнерадостности и смеха.
На флоте я научился неплохо играть на гитаре, знал
уйму песен и в компании слыл не последним человеком.
Пять лет учился быть журналистом.
Не просто должность занимать, но в меру сил и
способностей служить Отечеству. Не громкие это слова:
флот так научил. Вот тут — то и начал я вникать
в хитросплетения и сложности, закоулки
общественной жизни.
В газетах и журналах писали маститые.
На радио, куда я, в конечном итоге,
попал, материалов требовалось столько,
что позволяло молодому журналисту «набивать руку».
Вышедшие одна за другой две мои первые книжки
в издательстве «Советская Россия», написанные
в художественно — документальном, модном
в то время антирелигиозном духе,
укрепили мое журналистское положение.
Правда, вскоре бросил этим делом заниматься,
поняв всю бесплодность антирелигиозной пропаганды.
Писал уже о другом.
На иновещании быстро
дослужился до заведующего отделом пропаганды
марксизма — ленинизма, родного мне по
образованию, потом переименованного в
отдел комментариев и бесед.
Научился
буквально «на ходу» редактировать и
быстро писать сам. Опытным путем
дошел до понимания, насколько
ущербна советская пропаганда на зарубеж и
вообще.
Что мы противопоставляли
всяким буржуазным ""утка"" и прочим небылицам
о нашей стране? Прежде всего, казалось,
действенный принцип «сам дурак»,
безудержное восхваление сначала Хрущева,
потом Брежнева, создавали идеализированное
представление о жизни в СССР.
Подобно глухарям, ничего,
кроме собственного голоса,
не слышали. Думаете, не понимали,
что нам не верят? Понимали,
потихоньку смеялись над
собственными творениями;
выпасть из установившейся системы
как — то не хотелось.
«Акулы империализма»,
«Но народы не позволят»,
«Все прогрессивное человечество»,
«СССР — самая яркая
демократия Земли» — все
еще были в обращении.
На диссидентство редко
кто отваживался. Да
и в глубине души верили
в свой общественный
строй, в
партию в целом!
После нескольких выступлений в прессе
меня пригласили на работу в журнал ЦК
КПСС «Коммунист», где честно отслужил
более двадцати лет.
Чтобы не затягивать рассказ, отделаюсь
обобщающей фразой: с одной стороны,
виноваты мы, партийные пропагандисты,
в крушении самого на Земле передового
общественного строя — социализма,
извращенного и изуродованного
партийной верхушкой до неузнаваемости.
А с другой — вроде бы и не очень виноваты.
Слабое, конечно, утешение — мол, я выполнял приказ.
Но вся система, вся жизнь,
да и соответствующее воспитание
все — таки заставляли его выполнять.
И далеко не всегда против собственной воли.
А вот почему — до сих пор не разберусь.
Одно знаю наверняка: поздно мы
хватились осмысливать, куда идем,
правильную ли линию в жизни выбрали.
Хотя и честно служили Родине и обществу.
Имею правительственные награды.